Когда вернулись, нас окружили Митины ровесники. Они смотрели на леща и все молчали.
— Ка-ак подсеку! Ка-ак дерну! Волоку его вверх, леса брунжит…
— Растрепался-то!
— Я растрепался? Я-я? Подержи-ка.
Он отдал мне садок и пошел на обидчика. Толстенький, он неожиданно сделался вертким. Ребята чуточку отпятились. А тот, рыжий, он был на голову выше Мити, браво оглядел своих друзей и вышагнул вперед. Мой воитель тут ссутулился и, мне показалось, собрался ужо было улепетывать, но покосился на меня и снова преисполнился отваги.
— Ну, подойди, Курын, подойди! Будешь лежать… — а сам все на меня поглядывает.
Поглядел на меня и Курын.
— Уедет твой новый фраер, мы те всыплем!
— А не уедет, тогда что?
— Все уезжают! Уедет и этот…
После рыбалки мы стали с Митей неразлучны. Мы каждый день ходили в лес, а то еще лодкой на острова — за ежевикой и шиповником. Там-то, на острове, он и сказал мне однажды: «А здорово, когда вместе двое мужчин: один взрослый, а другой такой, как я. Правда?» — и взглянул на меня очень пытливо. И показался мне он в тот миг много старше своих шести лет.
У меня вошло в привычку встречать его по утрам. Он поджидал меня на скамейке против входа в столовую, и когда я выходил с завтрака, он подбегал.
— Нынче куда двинем? Может, в рябинник или опять на острова?
На счастье, погода держалась. Что ни день, солнце — ласковое, парное. Медленно, струнно тянулась паутина; по всему лесу слышался перестук дятлов. И громко, совсем по-собачьи, гавкали сороки.
Так мы жили не тужили, однако всему в этой жизни приходит конец.
Автобус уже подогнали к столовой, и культмассовик Сева, от плеча до плеча баян растягивая, играл прощальный марш. Выпив порядком, отъезжающие ему подпевали. Митя не побежал мне навстречу, как всегда, а остался стоять, прислонясь бочком к липке.
— Здравствуй, — сказал я ему.
Молчит. И смотрит на меня строго так! Как бы вновь.
Я взял его за руку, хотел было идти с ним туда, где все, но он уперся. Потом, запрокинув голову, он взялся рассматривать меня.
— Глаза-то у тебя зеленые. А волосы? Нагнись-ка, пощупаю. Мягкие…
— По коням! — дурашливо крикнули в толпе.
— Зубы ну-ка покажи… А у меня новей, с пилками. Вот, потрогай. У мамки рука мягкая, а у тебя корявая. Эх, какая рука! — А сам трется головой о мою ладонь, бодает ее, скользит по ней щеками.
Водитель запустил мотор.
— Слушай! — Митя вклещился мне в руку, глядит мне в глаза. — Останься, а? Хорошо с тобой… У меня никогда еще не было папки. Уедешь, а я опять терпи…
Опушь его ресниц распахнулась на самую-самую ширину, серые глаза замерли в ожидании.
Наш автобус ковылял через хоженый сквозной лесок. Дорога — ухаб на ухабе — сплошь была выстлана опавшей листвой, от этой листвы исходило оранжевое свечение. Солнце все еще сняло по-летнему. И совсем по-летнему голубело небо. Лесной мир ликовал. Весело настроены были и мои автобусные попутчики.
Печальным оказался один я. Скорей всего оттого, что я прощался. Такая уж извечная безнадежность: откуда бы ни уезжал, не знаю, удастся ли вернуться сюда снова. Я прощался — что уж там говорить — навсегда прощался еще с одним клочком моей земли, о котором совсем недавно я ничего не знал. И в этом моем прощании, несмотря на все радости мира, сегодня было много тревоги. Птичье и насекомье ликование не нравилось мне. Оно мне казалось фальшивым. В нем чудилось мне нечто натужное и нервическое, что-то похожее на пир во время чумы. И даже погожие деньки, этот великодушный дар природы, казался мне недобрым умыслом: небесная благодать сегодня сошла наземь только для того, чтобы завтра, в хмурый слякотный день, человек затосковал об этом вот нынешнем нарядном и ярком дне.
Печален я был оттого, что смотрел на все через Митю. Он жил во мне… Да, я подарил ему несколько счастливых минут. Надо ли было их дарить — вот что тревожило. Короткая подачка природы перед холодами… Не такая ли и эта моя подачка?.. Необдуманным вторжением в мир этого ребенка я лишь подлил ему боли.
Когда лес кончился и открылся простор, в северной стороне все увидели тучу. Синюшная, она лежала на горизонте так надежно, что казалось, пролежит там века. В ее неподвижности было что-то такое, от чего автобусный люд примолк. Пролетела стая грачей, и в этой грачиной стае все услышали смятенье перед опасностью дальнего перелета.